Ненаписанный портрет

Людмила Загоруйко  23 февраля 2016 22:24  130116963 0118131

Вообще-то его звали Ференц и даже, как выяснила я совсем недавно, по отчеству он был Иванович, но обратиться к нему по имени или (не приведи Господь) из уважения к личности  - прилепить к имени отчество,  было совершенно неприемлемо. Вы бы его просто обидели. Ужгород называл его радостно и весело: Эчи.  И точка. Больше ничего не требовалось, все знали, о ком идёт речь и кто под этим именем подразумевается.

Он был старше меня на целых два десятилетия, друзья у нас были разные, компании тоже, заботы - диаметрально противоположные, но кто не знает Эчи Семана, тот  ужгородец не настоящий.

Мы не могли не встретиться и потому, что жили практически на одном пятачке, а Надя Жиденко, первая жена Эчи, стоически выполняла функцию художницы в газете «Закарпатская правда», окна которой бесстыдно пялились в нашу квартиру. В гости к нему мы впервые попали с пятилетним Романом (сыном). Дворик дома художника, как оазис, защищал жилище от реалий «зелёного рынка», его тыльной части, выходящей на Фединца, но вот окна квартиры… Они как раз располагались над ступеньками, по которым прохожий попадал либо на шумную и пыльную Собранецкую, либо с Собранецкой на базар. Сидя у художника, было очень странно видеть в окно, вместо пейзажа и неба, икры снующих туда-сюда ног: почти полуподвал.

Эчи угощал кофе, растворялся в сигаретном дыму и был динамичен, как ртуть. Надя тоже славилась чрезмерной импульсивностью. Мои биополя в то время били внутри фонтанами и разрывали на части. К полудню я сильно от себя уставала, но тайну моей «неправильной» энергетики открыли часы. Да, да, простые механические часы. Мне их покупали бесконечно и бесполезно. Часы красовались на запястье два, от силы три месяца, потом сбивались с ритма и торопились, словно захлебнувшись, на пять-шесть часов. Часовщики беспомощно разводили руками, убеждали:  ничего не могут сделать, во всём виноваты мои внутренние неправильные и разрушительные силы.

 Я сидела за круглым столом в комнате, в которую никогда не заглядывало солнце (натуральный андеграунд) среди нестандартной и не гарнитурной мебели, смотрела на двух вздыбленных людей и пугалась. Они были моего темперамента и, инстинктивно, защищая свой «завод», чтобы не понесло вместе с ними, я тушевалась перед ними, становилась скромной, молчаливой и чуть испуганной. В собеседнике художник не нуждался (да и что я могла ему рассказать), ему нужен был благодарный слушатель. Эчи всегда говорил о своёй первой неудавшейся выставке, которую чиновники закрыли через два дня, о почти двадцатилетнем запрете быть публично представленным, о дружбе с Параджановым, Будапеште, родителях, европейских художниках. Он проклинал душегубку-систему, грозился уехать и никуда не ехал, варил кофе, обжигал пальцы, смеялся театрально, штучно и неправдоподобно, потом хохотал, как обыкновенный человек, мчался за чем-то в длинную, как кишка, переднюю, старался угостить и угодить, раздавал направо-налево характеристики окружающим, нагнетал, проклинал, ненавидел и был просто лиричным. Глубоко посаженные глаза художника светились озорными лучиками, видели тебя насквозь и подбадривали, он притягивал и отталкивал одновременно, всегда оставался самим собой, не манерничал и не ёрничал.

Своего сына Эчи и Надя назвали Цезарь (кто мог предположить, что выберут имя скромней!). Я от удивления чуть не упала со стула. Цезарь - и больше никак. Цезарь, рождённый в стране советов. Лучезарный, лучший из лучших, неравный  простому смертному, римлянин, патриций. Разве может человек с таким именем жить в провинциальном городе, где-то на задворках Европы? Нет, конечно, исключено! Ребёнка как-то умудрились отправить учиться к брату в Америку. Я его никогда не видела, но Эчи много говорил о сыне, как будто мальчик рядом и вот-вот вернётся с прогулки.

Художник был необыкновенно галантен, подтянут, худощав, всегда при шляпе. Он мог потрясающе выглядеть в рабочей робе, домашней куртке и блистать в белом костюме «с иголочки» и тростью в руках. Он шёл, как будто выстукивал чечётку, походка лёгкая, воздушная, трость, атрибут аристократов и богатых буржуа, органично вписывалась в его облик. Художник знал, что в такие минуты ослепителен и с достоинством позволял всем им любоваться. Что говорить, умел человек носить вещи. Дамы, будьте бдительны! Норковая шуба без определённых обстоятельств будет выглядеть на вас, как дешёвый кролик.

Иногда, забыв об эмоциональной жестикуляции, Эчи переходил на задушевный разговор. Он рассказал мне, что при венграх в графе национальность писали: «оню нельв» (материнська мова), что меня тоже тогда необыкновенно удивило.

Надя была родом откуда-то с Полтавщины. Они любили ездить к ней на родину, и Эчи, со свойственным ему пафосом, восторгался красотами Украины. Потом Надя заболела. Он ухаживал за ней, как за ребёнком, доставал лекарства, возил по больницам, не оставлял ни на минуту до последнего её вздоха.

Рисовал Эчи в мастерской на чердаке. Я была там только один раз. Заманил по поводу. Там было много солнца, света, ужгородский пейзаж из окна.

Дело обстояло так. Он забежал к нам помочь сделать перевязку сыну. Ребёнок поломал ногу. Эчи заверил, что имеет опыт, его Цезарь неоднократно ломал конечности. Мы склонились с ним над раскладушкой, почему-то мальчик лежал на ней по середине гостиной. Я что-то поправляла, ворковала над больным. Эчи стал на колени, поговорил с ребёнком, а потом без всяких прелюдий и объяснений предложил  написать мой портрет. Что-то такое он во мне, согбенной и беспомощной увидел… Вот тогда лично для меня и провели чердачную экскурсию. Мы поднимались по лестнице в мастерскую, внизу хмурилась Надя (или мне это казалось). Я бесконечно нервничала, напрягалась, боялась гнева жены художника и при первом удобном случае улизнула. У меня уже был трёхлетний опыт портретных писаний. Позировала слишком долго. Портрет вышел большой, весь из тёмных ало-багряных бликов, которые съедали меня на зловеще изумрудном фоне, так сказать, драма жизни, излом. Узнать меня в портрете тоже было трудно, потому что художник набавил мне лет двадцать.

Эчи писал быстро, два-три дня, однако мой опыт говорил – берегись и я отказалась ( кусаю локти), но купить Семана мне всё же представился случай.

 Когда в семье заканчивались деньги, художник распускал по городу слух, что бросает всё, пакует вещи и выезжает в Америку. Об этом на работе мне сообщила приятельница. Мы созвонились. Нас ждали и приняли торжественно, даже с некоторой помпезностью. Эчи был в галстуке, подчёркнуто вежлив, и предупредителен. Он выставил перед нами холсты.. Я заметалась между двумя: большой и не очень. Меньшая нравилась, была ближе, но алчность взяла верх. Потом на выставке я показала подруге, тоже художнику, свой несостоявшийся выбор. Она улыбнулась и сказала, что я упустила шедевр.

Эчи женился. Его новая жена Катя была положительной, семейной и тихой. Они любили вместе гулять по городу, наслаждаясь покоем и друг другом.

Последний раз я видела мастера на какой-то респектабельной выставке в музее. Он скользил по паркету, выделывал невероятные «па», падал, вставал на колени, проезжал на них, как по льду, тормозил, далеко перед собой бросал шляпу, она двигалась через весь огромный зал. Я смотрела на него, любовалась грацией движений, но сердце щемило, что-то подсказывало недоброе.

И теперь я вижу эти глубокие глаза, умный взгляд, тонкий нос, красивые, похожие на виноградную лозу, руки. А может, и не покидал нас никогда? Ходит ночами по мосту, наблюдает меняющийся свет и цвет, останавливается у перил, смотрит на реку, привычно приподнимая шляпу, говорит: «Здравствуй, город».

Оставить комментарий

Комментаторы, которые будут допускать в своих комментариях оскорбления в отношении других участников дискуссии, будут забанены модератором без каких либо предупреждений и объяснений. Также данные о таких пользователях могут быть переданы правоохранительным органам, если от них поступил соответствующий запрос. В комментарии запрещено добавлять ссылки и рекламные сообщения!

Комментариев нет
]]>